Валентин распутин что передать вороне краткое содержание. Что передать вороне. Другие книги схожей тематики

Уезжая ранним утром, я дал себе слово, что вечером обязательно вернусь. Работа у меня наконец пошла, и я боялся сбоя, боялся, что даже за два-три дня посторонней жизни растеряю все, что с таким трудом собирал, настраивая себя на работу, - собирал в чтении, раздумьях, в долгих и мучительных попытках отыскать нужный голос, который не спотыкался бы на каждой фразе, а, словно намагниченная особым манером струна, сам притягивал к себе необходимые для полного и точного звучания слова. «Полным и точным звучанием» я похвалиться не мог, но кое-что получалось, я чувствовал это и потому без обычной в таких случаях охоты отрывался на сей раз от стола, когда потребовалось ехать в город.

Поездка в город - это три часа от порога до порога туда и столько же обратно. Чтобы, не дай бог, не передумать и не задержаться, я сразу проехал в городе на автовокзал и взял на последний автобус билет. Впереди у меня оставался почти полный день, за который можно успеть и с делами, и побыть, сколько удастся, дома.

И все шло хорошо, все подвигалось по задуманному до того момента, когда я, покончив с суетой, но не сбавляя еще взятого темпа, забежал на исходе дня в детский сад за дочерью. Дочь мне очень обрадовалась. Она спускалась по лестнице и, увидев меня, вся встрепенулась, обмерла, вцепившись ручонкой в поручень, но то была моя дочь: она не рванулась ко мне, не заторопилась, а, быстро овладев собой, с нарочитой сдержанностью и неторопливостью подошла и нехотя дала себя обнять. В ней выказывался характер, но я-то видел сквозь этот врожденный, но не затвердевший еще характер, каких усилий стоит ей сдерживаться и не кинуться мне на шею.

Приехал? - по-взрослому спросила она и, часто взглядывая на меня, стала торопливо одеваться.

До дому было слишком близко, чтобы прогуляться, и мы мимо дома прошли на набережную. Погода для конца сентября стояла совсем летняя, теплая, и стояла она такой без всякого видимого изменения уже давно, всходя с каждым новым днем с постоянством неурочной, словно бы дарованной благодати. В ту пору и в улицах было хорошо, а здесь, на набережной возле реки, тем более: тревожная и умиротворяющая власть вечного движения воды, неспешный и неслышный шаг трезвого, приветливого народа, тихие голоса, низкая при боковом солнце, но полная и теплая, так располагающая к согласию, осиянность вечереющего дня. Это был тот час, случающийся совсем не часто, когда чудилось, что при всем многолюдье гуляющего народа каждого ведут и за каждого молвят, собравшись на назначенную встречу, их не любящие одиночества души.

Мы гуляли, наверное, с час, и дочь против обыкновения почти не вынимала своей ручонки из моей руки, выдергивая ее лишь для того, чтобы показать что-то или изобразить, когда без рук не обойтись, и тут же всовывала обратно. Я не мог не оценить этого: значит, и верно соскучилась. С нынешней весны, когда ей исполнилось пять, она как-то сразу сильно изменилась - по нашему понятию, не к лучшему, потому что в ней проявилось незаметное так до той поры упрямство. Сочтя себя, видимо, достаточно взрослой и самостоятельной, дочь не хотела, чтобы ее, как всех детей, водили за руку. С ней случалось вести борьбу даже посреди бушующего от машин перекрестка. Дочь боялась машин, но, отдергивая плечико, за которое мы в отчаянии хватали ее, все-таки норовила идти своим собственным ходом. Мы с женой спорили, сваливая друг на друга, от кого из нас могло передаться девочке столь дикое, как нам представлялось, упрямство, забывая, что каждого из нас в отдельности для этого было бы, разумеется, мало.

И вот теперь вдруг такие терпение, послушание, нежность… Дочь расщебеталась, разговорилась, рассказывая о садике и расспрашивая меня о нашей вороне. У нас на Байкале была своя ворона. У нас там был свой домик, своя гора, едва ли не отвесно подымающаяся сразу от домика каменной скалой; из скалы бил свой ключик, который журчащим ручейком пробегал только по нашему двору и возле калитки опять уходил под деревянные мостки, под землю и больше уже нигде и ни для кого не показывался. Во дворе у нас стояли свои лиственницы, тополя и березы и свой большой черемуховый куст. На этот куст слетались со всей округи воробьи и синицы, вспархивали с него под нашу водичку, под ключик (трясогузки длинным поклоном вспархивали с забора), который они облюбовали словно бы потому, что он был им под стать, по размеру, по росту и вкусу, и в жаркие дни они плескались в нем без боязни, помня, что после купания под могучей лиственницей, растущей посреди двора, можно покормиться хлебными крошками. Птиц собиралось помногу, с ними смирился даже наш котенок Тишка, которого я подобрал на рельсах, но мы не могли сказать, что это наши птички. Они прилетали и, поев и попив, опять куда-то улетали. Ворона же была точно наша. Дочь в первый же день, как приехала в начале лета, рассмотрела высоко на лиственнице лохматую шапку ее гнезда. Я до того месяц жил и не замечал. Летает и летает ворона, каркает, как ей положено, - что с того? Мне и в голову не приходило, что это наша ворона, потому что тут, среди нас, ее гнездо и в нем она выводила своих воронят.

Конечно, наша ворона должна была стать особенной, не такой, как все прочие вороны, и она ею стала. Очень скоро мы с нею научились понимать друг друга, и она пересказывала мне все, что видела и слышала, облетая дальние и ближние края, а я затем подробно передавал её рассказы дочери. Дочь верила. Может быть, она и не верила; как и многие другие, я склонен думать, что это не мы играем с детьми, забавляя их чем только можно, а они, как существа более чистые и разумные, играют с нами, чтобы приглушить в нас боль нашего жития. Может быть, она и не верила, но с таким вниманием слушала, с таким нетерпением ждала продолжения, когда я прерывался, и так при этом горели ее глазенки, выдавая полную незамутненность души, что и мне эти рассказы стали в удовольствие, я стал замечать в себе волнение, которое передавалось от дочери и удивительным образом уравнивало нас, точно сближая на одинаковом друг от друга возрастном расстоянии. Я выдумывал, зная, что выдумываю, дочь верила, не обращая внимания на то, что я выдумываю, но в этой, казалось бы, игре существовало редкое меж нами согласие и понимание, не найденные благодаря правилам игры здесь, а словно бы доставленные откуда-то оттуда, где только они и есть. Доставленные, быть может, той же вороной. Не знаю, не смогу объяснить почему, но с давних пор живет во мне уверенность, что, если и существует связь между этим миром и не этим, так в тот и другой залетает только она, ворона, и я издавна с тайным любопытством и страхом посматриваю на нее, тщась и боясь додумать, почему это может быть только она.

Наша ворона была, однако, вполне обыкновенная, земная, без всяких таких сношений с запредельем, добрая и разговорчивая, с задатками того, что мы называем ясновидением.

С утра я забегал домой, кое-что знал о последних делах дочери, если их можно назвать делами, и теперь пересказал их ей якобы со слов вороны.

Позавчера она опять прилетала в город и видела, что вы с Мариной поссорились. Она, конечно, очень удивилась. Так всегда дружили, водой не разольешь, а тут вдруг из-за пустяка повели себя как последние дикари…

Да-а, а если она мне показала язык! - тотчас вскинулась дочь. Думаешь, приятно, да, когда тебе показывают язык? Приятно, да?

Безобразие. Конечно, неприятно. Только зачем ты ей потом показала язык? Ей тоже неприятно.

А что, ворона видела, да, что я показывала?

Видела. Она все видит.

А вот и неправда. Никто не мог видеть. Ворона тоже не могла.

Может быть, и не видела, да догадалась. Она тебя изучила как облупленную, ей нетрудно догадаться.

На «облупленную» дочь обиделась, но, не зная, на кого отнести обиду, на меня или на ворону, примолкла, обескураженная еще и тем, что каким-то образом стало известно слишком уж тайное. Чуть погодя она призналась, что показала Марине язык уже в дверь, когда Марина ушла. Дочь покуда ничего не умела скрывать, вернее, не скрывала, подобно нам, всякую ерунду, которой можно не загружать себя и тем облегчить себе жизнь, но свое, как говорится, она носила с собой.

Мне между тем подступало время собираться, и я сказал дочери, что нам пора домой.

Нет, давай еще погуляем, - не согласилась она.

Пора, - повторил я. - Мне сегодня уезжать обратно.

Ее ручонка дрогнула в моей руке. Дочь не сказала, а пропела:

Тут бы мне и дрогнуть: это была не просто просьба, каких у детей на каждом шагу, - нет, это была мольба, высказанная сдержанно, с достоинством, но всем существом, осторожно искавшим своего законного на меня права, не знающего и не желающего знать принятых в жизни правил. Но я-то был уже немало испорчен и угнетен этими правилами, и когда не хватало чужих, установленных для всех, я выдумывал, как и на этот раз, свои. Вздохнув, я вспомнил данное себе утром слово и уперся:

Понимаешь, надо. Не могу.

Дочь послушно дала повернуть себя к дому, перевести через улицу и вырвалась, убежала вперед. Она не дождалась меня и у подъезда, как всегда в таких случаях бывало; когда я поднялся в квартиру, она уже занималась чем-то в своем углу. Я стал собирать рюкзак, то и дело подходя к дочери, заговаривая с ней; она замкнулась и отвечала натянуто. Все - больше она уже не была со мной, она ушла в себя, и чем больше пытался бы я приблизиться к ней, тем дальше бы она отстранялась. Я это слишком хорошо знал. Жена, догадываясь, что произошло, предложила самое в этом случае разумное:

Можно первым утренним уехать. К девяти часам там.

Нет, не можно. - Я разозлился оттого, что это действительно было разумно.

У меня оставалась еще надежда на прощание. Так уж принято среди нас: что бы ни было, а при прощании, даже самом обыденном и неопасном, будь добр оставить все обиды, правые и неправые, за спиной и проститься с необремененной душой. Я собрался и подозвал дочь.

До свидания. Что передать вороне?

Ничего. До свидания, - отводя глаза, сказала она как-то безразлично и ловко, голосом, который ей рано было иметь.

Будто нарочно, сразу подошел трамвай, и я приехал на станцию за двадцать минут до автобуса. А ведь мог бы эти двадцать минут погулять с дочерью, их бы, наверное, хватило, чтобы она не заметила спешки и ничего бы между нами не случилось.

Дальше, как бы в урок мне, сплошь началось невезенье. Автобус подошел с опозданием - не подошел, а подскочил нырком, вывернув из-за угла со скрежетом и лязгом: вот, мол, как я торопился, - расхристанный весь и покорябанный, с оборванной половинкой передней двери. Мы сели и сидели, оседлав этот норовистый, подозрительно притихший под нами, как перед очередным прыжком, автобус, а шофер, зайдя в диспетчерскую, сгинул там и не появлялся. Мы сидели и десять, и пятнадцать минут, вдыхая запах наваленной на заднее сиденье в мешках картошки; народ подобрался молчаливый, отяжелевший к вечеру и не роптал. Мы сидели безмолвно, удовлетворенные уже и тем, что сидим на своих местах, - как мало, не однажды я замечал, надо нашему человеку; постращай, что автобуса до утра не будет, подымется яростный, до полного одурения крик, а подгони этот автобус, загрузи его и не трогай до утра - останутся довольны и поверят, что своего добились. Тут срабатывает, видимо, правило своего законного места, никем другим не занятого и никому не отданного, а везет это место или не везет, не столь уж и важно.

Была, была у меня здравая мысль сойти с этого никуда не везущего места и вернуться домой. Как бы обрадовалась дочь! Конечно, она бы и виду не подала, что обрадовалась, и подошла бы, выдержав характер, не сразу, но потом прилепилась и не отошла бы до сна. И я бы был прощен, и ворона. И какой бы хороший, теплый получился вечер, который потом вспоминай да вспоминай во дни нового одиночества, грейся возле него, тревожа и утишая душу, мучайся с отрадой его полной и счастливой завершенностью. Наши дни во времени не совпадают с днями, отпущенными для дел; время обычно заканчивается раньше, чем мы поспеваем, оставляя нелепо торчащие концы начатого и брошенного; над нашими детьми с первых же часов огромной тяжестью нависает не грех зачатия, а грех не исполненного своими отцами. Этот день на редкость мог остаться законченным, во всех отношениях закрытым и, как зерно, дать начало таким же дням. Когда я говорю о делах, о законченности или незаконченности их во днях, не всякие дела я имею в виду, а лишь те, с которыми соглашается душа, дающая нам, помимо обычной работы, особое задание и спрашивающая с нас по своему счету.

И я уж готов был подняться и выйти из автобуса, совсем готов, да что-то удерживало. Место, на котором я усиделся, удерживало. Удобное было место, у окна с правой стороны, где не помешают встречные машины. А тут и шофер наконец подбежал чуть не бегом, показывая опять, как он торопится, быстро пересчитал нас, сверился с путевым листом и газанул. Я смирился, обрадовавшись даже тому, что у меня отнята возможность решать, ехать или не ехать. Мы поехали.

Поехать-то мы поехали, да уехали недалеко. Ничего другого и нельзя было ожидать от нашего автобуса и от нашего шофера. Шофер, маленький, вертлявый, плутоватый мужичонка, смахивал на воробья - те же подскоки и подпрыги, резкость и кособокость в движениях, а плутоватость, та просматривалась не только в лице, где она прямо-таки сияла, но и во всей фигуре, и когда он сидел к нам спиной, то и со спины было видно, что этот нигде не пропадет. Я стал догадываться, почему он задерживался в диспетчерской: это был не его рейс, и не этот автобус должен был выйти на линию, но он из какого-то своего расчета уговорил кого-то подмениться, затем уговорил диспетчера - и вот мы, отъехав с глаз долой за два квартала, снова стоим, а шофер наш с ведерком в руке прыгает по-воробьиному посреди дороги, выпрашивая бензин, чтобы дотянуть до заправки. Там, значит, опять стой; я не на шутку стал тревожиться, дождется ли наш рейс, как это было принято, переправа. Мы уже опаздывали слишком. Не хватало еще, чтобы, выдержав все ради утренней работы, мне пришлось ночевать на виду своего домишки на другом берегу Байкала, не ночевать, а маяться всю ночь в ожидании утренней переправы и погубить тем самым весь предстоящий день. И тут еще я мог сойти, но и тут не сошел. «Вредность, парень, поперед тебя родилась», - говаривала в таких случаях моя бабушка. Здесь, однако, и не вредность была, а другое, приобретенное от прежних судорожных попыток выковывать характер, которые нет-нет да и отзывались еще во мне. Характер, разумеется, тверже не стал, но та сторона, куда гнули его, иногда самым неожиданным образом выказывалась и требовала своего.

В конце концов мы с грехом пополам добрались до заправки, а там и тронулись дальше. Я боялся смотреть на часы: будь что будет. За городом сразу стемнело; лес, не потерявший еще листа, размашисто отваливался с моей стороны плотной черной боковиной. Свету в салоне не оказалось, и странно, если бы он оказался, хорошо, хоть горели фары; мы ехали в темноте и все дремали. Автобус между тем, словно торопясь домой к себе, разбежался; взглядывая сквозь полудрему в окно, я видел быстро сносимое назад полотно дороги и мелькающие километровые столбики. В располовиненную дверь задувало, и чем ближе к Байкалу, тем ощутимей, лязгало и дрызгало адскими очередями под ногами у шофера, когда он переключал скорости, но мы все мало что замечали и мало чем отличались от наваленных позади мешков с картошкой.

Везет - это не когда действительно везет, а когда есть изменения к лучшему по сравнению с невезеньем. Тут градус отклонения обозначить нельзя. Я так обрадовался, увидев при подъезде огоньки переправы, что и внимания не обратил, что это не «Бабушкин», не теплоход, с апреля по январь выполнявший паромную работу и приспособленный не только для грузов, но и для пассажиров, а маленький катер, едва заметный под причальной стенкой. Шофер с набегу резко затормозил, дав нам почувствовать, что мы все-таки живые люди, и первым торопливо выскочил, склонился к катеру, что-то крича и размахивая руками, до чего-то докричался и кинулся обратно поторапливать нас.

Байкал шумел, и довольно сильно. В воздухе, однако, было совсем спокойно, даже глухо - стало быть, Байкал раскачало где-то на севере и вал гнало многие десятки километров, но и здесь он шел с такой мощью, прочерчивая раз за разом под тихим молодым месяцем огнистые полосы пены, и с таким гулом, что становилось ветрено и зябко от возникающего в тебе собственного холода. Бедный катерок подпрыгивал у стенки, словно силясь заскочить наверх. Мы опоздали почти на час, и команда катера, четверо или пятеро молодых парней (точно сосчитать их было невозможно), не теряла времени даром: все они были распьянешеньки. Шофер проворно выносил из автобуса мешки с картошкой, подавал вниз, а они, принимая, бестолково суетились, кричали и, чувствовалось, заваливались вместе с мешками. Пассажиры разошлись, и только мы, три несчастные фигуры, которым предстояло переправляться на этом катере с этой командой через этот Байкал, жались друг к другу, не зная, что делать. Безветрие и грохот воды; ощущение было жутковатое - точно там, за краем причальной стенки, начинается другой свет. Парни оттуда, из преисподней, прикрикнули на нас, и мы неловко, подолгу прицеливаясь и примериваясь, в последней степени обреченности принялись прыгать вниз. Я прыгнул первым. Уже снизу я сумел услышать сквозь грохот, как шофер весело наказывал, чтоб не вздумали дурить, дождались, пока он поставит автобус, и успокоился: с этим не пропадешь.

Припоминая потом обратную дорогу от начала и до конца, и особенно переправу, я думал о ней не как о чем-то ужасном или неприятном, а как о неизбежном, происшедшем во всей этой последовательности и во всех обстоятельствах только из-за меня, чтобы преподать мне какой-то урок. Какой? - я не знал и не скоро, быть может, узнаю; да тут и не ответ важен, а ощущение своей вины. Это были не случайные случайности. Мне казалось, что и люди, которые ехали со мной, страдали и рисковали только по моей милости. А в последние полчаса, когда мы перегребали с берега на берег, риск, конечно, существовал - что и говорить! Они, эти полчаса, почти не остались ни в памяти моей, ни в чувствах; катерок наш то вонзался в воду, то взлетал в воздух, парни в рубке, а с ними шофер, от восторга издавали какой-то один и тот же клич, а я, мокрый и продрогший, сидел на мешке с картошкой, который ездил подо мной, и безучастно ждал, чем все это кончится. Помню, мы долго не могли подойти к причалу, к этому времени я уже снова вошел в память; помню, когда наконец зацепились и стали выползать наверх, на твердую землю, один из четверки или пятерки отважных бросился нам вдогонку собирать по сорок копеек за переезд. Шофера нашего ждали и встретили на берегу шумно, с ласковыми матерками и толпой сразу куда-то повели.

Я так изнемог за этот день, что не стал, придя к себе, ни чай кипятить, ни даже разбирать рюкзак, а тут же повалился в постель. Было уже за полночь. В последний момент, на волосок ото сна, меня вдруг поразило: зачем, почему он вез картошку из города сюда, в деревню, если все, напротив, как и должно быть, везут ее отсюда в город?

Не знаю, бывает ли у кого еще такое, но у меня нет чувства полной и нераздельной слитности с собою. Нет у меня, как положено, того ощущения, что все во мне от начала и до конца совпадает, смыкается во всех мелочах в одно целое, так что нигде не хлябает и не топорщится. Постоянно во мне что-нибудь хлябает и топорщится: то голова заболит, и не простой болью, которую можно снять таблетками или свежим воздухом, а словно бы от страдания, что не тому она досталась; то поймаешь себя на мысли или чувстве, которых никаким образом в тебе не должно бы быть; то подымешься утром, выспавшийся и здоровый, без всякого желания жить, то что-нибудь еще. Конечно, у нормального человека такого не бывает, это свойство людей случайных или подменных. Относительно «подменных» я думал особо: предположим, кто-то должен был родиться, но по какой-то (не нам знать) причине ему не выпало в свой черед родиться, и тогда срочно из соседнего порядка на его место был призван другой.

Он и родился, ничем не отличаясь от остальных, поднялся; никому в огромном многолюдье невдомек, что с ним что-то не то, и только сам он чем дальше, тем больше мучается своей невольной виной и своим несовпадением с тем местом в мире, которое отведено было для другого.

Похожие мысли, какими бы ни показались они вздорными, в минуты разлада с собой не раз приходили мне в голову.

А отсюда и другая моя ненормальность: я никак не привыкну к себе. Проживши немало лет, каждое утро, просыпаясь, я обнаруживаю себя с продолжающимся удивлением, что я - это действительно я и что я существую наяву, а не в донесшихся до меня (то, что могло быть передо мной или после меня) чьих-то воспоминаниях и представлениях. Это случается не только по утрам. Стоит мне глубоко задуматься или, напротив, забыться и приятном бездумье, как я тут же теряю себя, словно бы отлетаю в какое-то предстоящее мне пограничье, откуда не хочется возвращаться. Это небыванье в себе, этакая беспризорность происходят довольно часто, невольно я начинаю следить за собой, сторожить, чтобы я был на месте, в себе, но вся беда в том, что я не знаю, чью мне взять сторону, в котором из них подлинный «я», - или в том, что с терпением и надеждой ждет себя, или же в том, что в каких-то безуспешных попытках убегает от себя? Убегает, чтобы отыскать нечто другое, но свое, родное, с кем произошло бы полное и счастливое совпадение. Или ждет, чтобы смирить своим подобием и невозможностью хоть на капельку что-нибудь поправить? Ведь должен же быть в каком-то из них «я», так сказать, изначальный, основной, которому что-то затем бы добавлялось, а не которым что-то добавлялось в случившейся неполноте.

Наутро после поездки в город я поднялся поздно. Ночью я не закрыл ставни на окнах, и еще во сне меня терзало солнце, я спал и не спал под его натиском, мучаясь тем, что хочу и не могу проснуться. Беспомощность эта хорошо всем знакома: вот-вот, кажется, продерешься сквозь тягостную плоть к спасительному выходу, где можно очнуться, - нет, в последний момент какая-то сила сбрасывает тебя обратно. Я всякий раз в таких случаях испытываю ужас перед тем пространством, которое надо преодолеть, чтобы снова приблизиться к черте пробуждения, а еще больше - приблизившись, угадать последнее движение так, чтобы встречным порывом тебя опять не сорвало вниз. Там, в этом неподвластном тебе глухом сознании, все имеет другие измерения: кажется, для того, чтобы проснуться, может уйти вся жизнь.

Изловчившись, я все же открыл глаза… Я открыл глаза и сразу, будто увидел перед собой, почувствовал свое нездоровье. И в груди, и в голове давила тяжелая пустота, слишком хорошо мне известная, чтобы отмахнуться от нее, из того разряда неурядиц с собой, которые я пытался объяснить. Но, странно, я нисколько не удивился этому своему состоянию, словно должен был знать о нем заранее, но отчего-то забыл.

Солнце, которое чудилось мне во сне сильным и ярким, лежало в комнате на полу размытым блеклым пятном, оконные переплеты подрагивали на нем едва приметной, далеко вдавленной тенью.

Домишко мой был некорыстный: маленькая кухня, на добрую треть занятая плитой, и маленькая же передняя комната, или горница, с двумя окнами через угол на две стороны, из того и другого виден за дорогой Байкал. Третья стена, та, что под скалой, глухая, оттуда всегда несет прохладой и едва различимым запахом подгнивающего дерева. Сейчас этот запах проступал сильней - верный признак того, что погода сворачивает на урон. И верно, пока я одевался, солнечное пятно на полу исчезло совсем; выходит, солнце не приснилось мне ярким, а на восходе действительно могло быть ярким, но с той поры его успело затянуть. Было тихо; я не сразу после мучительного сна осознал, что тишина полная, какой в этом бойком месте, где стоит мой домишко, рядом с причалом и железной дорогой, почти не случается. Я прислушался снова: тишина была - как в праздник для стариков, если бы таковой существовал, и это меня насторожило, я заторопился на улицу.

Нет, все оставалось на месте - и вагоны, длинной двойной очередью в никуда стоящие с весны на боковых путях неподалеку от дома, и большой сухогруз напротив на Байкале со склоненной к нему стрелой замершего портального крана, и сидящая на бревнышке у дороги старушка с сумками возле ног, с молчаливым укором наблюдающая за мной, не понимая, как это можно подниматься столь поздно… Байкал успокаивался. На нем еще вздрагивала то здесь, то там короткая волна и, плеснув, соскальзывала, не дотянув до берега. Воздух слепил глаза каким-то мутным блеском испорченного солнца; его, солнце, нельзя была показать в одном месте, оно, казалось, растекалось по всему белесо-задымленному, вяло опушенному небу и блестело со всех сторон. Утренняя прохлада успела к этой поре сойти, но день еще не нагрелся; похоже, он и не собирался нагреваться, занятый какою-то другой, более важной переменой, так что было не прохладно и не тепло, не солнечно и не пасмурно, а как-то между тем и другим, как-то неопределенно и тягостно.

И опять я почувствовал такую неприкаянность и обездоленность в себе, что едва удержался, чтобы, ни к чему не приступая, снова не лечь. Сон, из которого я не чаял как вырваться, представлялся уже желанным освобождением, но я знал, что не усну и что в попытках уснуть могу растревожиться еще больше.

Мне удавалось иногда в таких случаях переламывать себя… Я не помнил, как это происходило - само собой или с помощью сознательных моих усилий, но надо было что-то делать и теперь. С преувеличенной бодростью принялся я растапливать печку и готовить чай, разбирая между делом рюкзак, вынося в кладовку банки и свертки. Я люблю эти минуты перед утренним чаем: разгорается печь, начинает посапывать чайник, на краю плиты томится на слабом жару в ожидании кипятка, испуская благостный дух, приготовленная заварка, а в открытую дверь дыханием наносит и, словно обжегшись о печь, относит обратно уличной свежестью. Я люблю быть в такие минуты один и, поспевая за разгорающимся огнем, чувствовать и свое поспевание к чаю, выстраданную и приятную готовность к первому глотку. И вот чай заварен, вот он налит, кружка курится душистым хмельным парком, над горячей, густо коричневой поверхностью низко висит укрывающей, таинственно пошевеливающейся пленкой фиолетовая дымка… Вот наконец первый глоток!.. Как не сравнить тут, что торжественным колокольным ударом прозвучит он в твоем одиноком миру, возвещая полное пришествие нового дня, и, ничем не прерываемый, дозвучит до множественных, как рассыпавшееся эхо, отголосков. И второй глоток, и третий - те же громогласные сигналы общей готовности разморенных за ночь сил. Затем начинается долгое, едва не на час, рабочее чаепитие, постепенно подкрадывающееся и подлаживающееся к твоему делу. Для начала этакий барский, поверхностный взгляд со стороны: что это ты там вчера навыдумывал? Годится или нет? Туда или не туда заехал? В тебе словно бы и интереса нет ко вчерашней работе, а так, вспомнил ненароком, что делал что-то… Это направленное, но еще блуждающее внимание. Не торопясь ты пьешь чай, все глубже и глубже задумываясь с каждым глотком какой-то неопределенной и беспредметной мыслью, ощупью и лениво ищущей неизвестно что в полном тумане. И вдруг невесть с чего, как зрак, мелькнет в этом тумане первая ответная мысль, слабая и неверная, которой придется затем посторониться, но, мелькнув, она покажет, где искать дальше. Теперь уж близко, ты переходишь, прихватив с собой кружку с чаем, с одного стола за другой, ты для порядка просматриваешь еще старую, сделанную работу, а в тебе нетерпеливо начинает звучать продолжение.

Ничего похожего на этот раз у меня не было. Я даже двигался с усилием. Чай пил, как всегда, с удовольствием, но он нисколько не помог мне и не взбодрил, беспричинная холодная тяжесть и не собиралась отступать. Из упрямства я подсел все-таки к столу с бумагами, но это было все равно что слепому смотреть в бинокль: ни единого проблеска впереди, сплошь серая плотная стена. Полным истуканом, с кирпичом вместо головы, просидел я полчаса и, до последней степени возненавидев себя, поднялся.

Что-то как бы пискнуло со злорадством за моей спиной, когда я отходил от стола…

Не находя себе места, я двигался бесцельно и бестолково - то выйду во двор и вслушиваюсь и всматриваюсь во что то, сам не зная, во что, то вернусь снова в избу и встану, истязая себя, подле горячей печки, пока не станет до дурноты жарко, и опять на улицу. Помню, я все пытался понять, как, откуда набралась столь полная, древняя тишина, хотя прежней, утренней тишины уже не было - уже стучало что-то время от времени на сухогрузе, командовал где-то над водой в мегафон крепкий, привыкший командовать, голос, два или три раза прострочил мимо мотоцикл. Но глуше и мягче становилось в воздухе, словно укрывался, пытаясь запахнуться в себе от чужого простора день, и глохли, увязали в плотном воздухе звуки, доносясь до слуха слабо и уныло.

Промаявшись так, наверное, с час и чувствуя, что облегчения не найти, я закрыл избу и пошел куда глаза глядят. И верно, как по выходе из калитки смотрелось, туда и пошел по выбитой рядом с рельсами сухой тропке и в минуту ушел далеко за поселок, в те звонкие по берегу Байкала и радостные места, которые бывают звонкими, радостными и полновидными в любую погоду и летом, и зимой, и в солнце, и в ненастье. Но даже и здесь теперь почти осязаемо чувствовалось, как все ниже и ниже опускается день и как плотнее сходится он с краев. На Байкале без ветра не бывает, это как дыхание - то спокойное, ровное, то посильней, а то во всю моченьку, когда успевай только прятаться куда ни попало… и теперь дул ветерок, но словно бы не сквозной, словно бы все пытающийся разогнаться и все-таки застревающий… Солнце сморилось окончательно и затухало уже и в воздухе. Байкал лежал в сплошной и густой синеве.

Я постоял на берегу, выбирая без всякого желания, спуститься ли к воде, или подняться в гору, и оттого, что спуск к воде был здесь пологим, легким, а гора крутая, как и везде почти, из страха перед Байкалом торопливо вставшая во весь рост, оттого, что здесь она казалась особенно крутой, я начал подыматься в нее, стараясь дышать под шаг, чтобы растянуть дыхание на отрезок горы побольше. По голому каменному крутяку, переполошив каменную мелочь, я выбрался на траву, длинными и белыми космами выбивающуюся из-под редкой еще и тоже белой земли, и оглянулся. Надо мной кружилось низкое, склоненное широким краем к Байкалу небо - какое-то совсем бесцветное и выгоревшее, для чего-то разом из конца в конец приготовляемое и еще не готовое. Ветер на высоте был посвежей, но от камней и от земли несло сухим и глубинным, словно тоже для чего-то торопливо отдаваемым теплом. Я пошел дальше и за следующий переход выбрался на изломанную и узкую длинную поляну, которая прибиралась в сенокос, - сено с нее давно было спущено и увезено, и она в своей сиротливой и праздничной ухоженности лежала как-то уж очень грустно и одиноко. Пожалев ее, я сел здесь на камень и стал смотреть вниз.

Медленно и беззвучно продолжало кружиться небо, снижаясь все ближе и ближе и набираясь сухо-дымчатой безоблачной плоти. За горой, за редкими на вершине деревьями его уже не было, там зияла серая и неприятная пустота, все небо стянулось и стало над Байкалом, точь-в-точь повторяя и цвет его, и форму. Но теперь и вода в Байкале, подчиняясь небу, начала движение медленными и правильными, не выплескиваясь на берег, кругами, будто кто то, как в чане, размешал ее и оставил затихать.

Они закружили меня. Скоро я уже плохо понимал, что я, где я и зачем я здесь, и понимание этого было мне не нужно. Многое из того, что заботило меня еще и вчера и сегодня и представлялось важным, было теперь не нужно и отошло от меня, с такой легкостью, точно в каком-то определенном порядке обновления это стало неизбежным и для этого подступил свой черед. Но это было и не обновление, а что-то иное, что-то совершающееся в большом, широко и высоко от меня отстоящем мире, внутри которого я очутился совершенно случайно и таинственное движение которого ненароком захватило и меня. Я чувствовал приятную освобожденность от недавней, так мучившей меня болезненной тяжести, ее не стало во мне вовсе, я точно приподнялся и расправился в себе и, примериваясь, знал каким-то образом, что это еще не полная освобожденность и что дальше станет еще лучше.

Я сидел не шевелясь, с рассеянной, как бы ожидающей особенного момента, значительностью глядя перед собой на темное зарево Байкала, и слушал поднимающееся из глубины, как из опрокинутого, направленного в небо колокола, гудение. Тревога и беспокойство слышались в нем в движении, - или они затихали, или, напротив, набирали силу - мне не дано было понять: тот миг, за который они родились, растягивался для меня в долгое и однозвучное существование. И не дано было понять мне, чья была сила, чья власть - неба над водой или воды над небом, но то, что они находились в живом и вышнем подчинении друг другу, я увидел совершенно ясно. В вышнем - для чего, над чем? Где, в какой стороне высота и в какой глубина? И где меж ними граница? Где, в каком из этих равных просторов сознание, ведающее простую из простых, но недоступную нам тайну мира, в котором мы остановились.

Конечно, вопросы эти были напрасны. На них не только нельзя ответить, но их нельзя и задавать. И для вопросов существуют границы, за которые не следует переходить. Это то же самое, что небо и вода, небо и земля, находящиеся в вечном продолжении и подчинении друг к другу, и что из них вопрос и что ответ? Мы можем, из последних сил подступив, лишь замереть в бессилии перед неизъяснимостью наших понятий и недоступностью соседних пределов, но переступить их и подать оттуда пусть слабый совсем и случайный голос нам не позволится. Знай сверчок свой шесток.

Я тщился и размышлять еще, и слушать, но все больше и больше и сознание, и чувства, и зрение, и слух приятной подавленностью меркли во мне, отдаляясь в какое-то общее чувствилище. И все тише становилось во мне, все покойней и покойней. Я не ощущал себя вовсе, всякие внутренние движения сошли из меня, но я продолжал замечать все, что происходило вокруг, сразу все и далеко вокруг, но только замечать. Я словно бы соединился с единым для всего чувствилищем и остался в нем. Ни неба я не видел, ни воды и ни земли, а в пустынном светоносном миру висела и уходила в горизонтальную даль незримая дорога, по которой то быстрее, то тише проносились голоса. Лишь по их звучанию и можно было определить, что дорога существует, - с одной стороны они возникали и в другую уносились. И странно, что, приближаясь, они звучали совсем по-другому, чем удаляясь: до меня в них слышались согласие и счастливая до самозабвения вера, а после меня почти ропот. Что-то во мне не нравилось им, против чего-то они возражали. Я же, напротив, с каждым мгновением чувствовал себя все приятней и легче, и по мере того как мне становилось легче, затихали и выходящие голоса. Я уже готовился и знал каким-то образом, что тоже помчусь скоро, как только буду готов, как только она откроется передо мной в яви, по этой очистительной дороге, и мне не терпелось помчаться. Я словно бы нестерпимый зов слышал с той стороны, куда уходила дорога.

Потом я очнулся и увидел, что перед глазами моими, качаясь, висит одинокая паутинка. Воздух гудел все теми же голосами (я еще не потерял способности их слышать), творившими вокруг меня прощальный наставительный хоровод. Я сидел совсем в другом месте и, судя по берегу Байкала, далеко от прежнего. Рядом со мной три березки грустно играли, точно ворожили, сбрасываемыми листочками. Воздух совсем замер; в такой вот неподвижности, когда все предоставлено, кажется, только себе, и отлетает, отмирает более, чем под ветром, чему положено отмереть; это покой осторожного вышнего присутствия, собирающего урожай. Как радостно, должно быть, вольной и заказанной душе умереть осенью, в светлый час, когда открываются просторы!..

И снова, придя в себя, я обнаружил, что нахожусь далеко и от последнего места с березками. Байкала видно не было - значит, я успел перевалить через гору и по обратной стороне спуститься чуть не до конца. Смеркалось. Я стоял на ногах - или только что подошел, или поднялся, чтобы идти дальше. А как, откуда шел, почему шел сюда - не помнил. Где-то внизу шумела в камнях речка, и по шуму ее, бойкому и прерывисто-слитному, я, не видя речки, увидел, как она бежит - где и куда поворачивает, где бьется о какие камни и где, вздрагивая пенистыми бурунами, ненадолго затихает. Я нисколько этому зрению не удивился, точно так и должно было быть. Но это не все: я вдруг увидел, как поднимаюсь со своего прежнего места возле березок и направляюсь в гору. Я продолжал стоять там же, где обнаружил себя, для верности ухватившись рукой за торчащий от упавшей лиственницы толстый сук, и одновременно шел, шаг за шагом, взгляд за взглядом, выбирая удобную тропку; я ощущал в себе каждое движение и слышал каждый свой вздох. Наконец я приблизился к тому месту, где стоял возле упавшей лиственницы, и слился с собой. Но и этому я ничуть не удивился, точно и это должно было быть именно так, лишь почувствовал в себе какую-то излишнюю сытость, мешающую свободно дышать. И тут, полностью соединившись с собой, я вспомнил о доме.

Было уже совсем темно, когда я подошел к своей избушке. Ноги едва держали меня - видать, все переходы, памятные и беспамятные, совершались все-таки на ногах. Возле ключика я отыскал в траве банку и подставил ее под струю. И долго пил, окончательно возвращаясь в себя - каким я был вчера и стану завтра. В избу идти не хотелось, я сел на чурбан и, замерев от усталости и какой-то особенной душевной наполненности, слился с темнотой, неподвижностью и тишиной позднего вечера.

Темнота все сгущалась и сгущалась, воздух тяжелел, резко и горько пахло отсыревшей землей. Я сидел и размягченно смотрел, как миликает напротив на ряжах красным светом маленький маячок, и слушал доносимые ключиком бессвязные, обессловленные голоса моих умерших друзей, до изнеможения пытающихся что-то сказать мне…

Господи, поверь в нас: мы одиноки.

Среди ночи я проснулся от стука дождя по сухой крыше, с удовольствием подумал, что вот и дождь, как подготовлялось и ожидалось весь день, наладился, и все же невесть с чего опять почувствовал в себе такую тоску и такую печаль, что едва удержался, чтобы не подняться и не заметаться по избенке. Дождь пошел чаще и глуше, и под шум его я так с тоской и уснул, даже и во сне страдая от нее и там понимая, что страдаю. И во всю оставшуюся ночь мне слышалось, будто раз за разом громко и требовательно каркает ворона, и чудилось, будто она ходит по завалинке перед окнами и стучит клювом в закрытые ставни.

И верно, я проснулся от крика вороны. Утро было серое и мокрое, дождь шел не переставая, с деревьев обрывались крупные и белые, как снег, капли. Не разжигая печки, я оделся и направился в диспетчерскую порта, откуда можно было позвонить в город. Мне долго не удавалось соединиться, телефон подключался и тут же обрывался, а когда я наконец дозвонился, из дому мне сказали, что дочь еще вчера слегла и лежит с высокой температурой.

Произведения на сайте Lib.ru

Валенти́н Григо́рьевич Распу́тин (род. , село Усть-Уда, ) - русский , представитель т. н. «деревенской прозы».

Родился в крестьянской семье; детство провёл в деревне Аталанка. Закончив местную начальную школу, вынужден был один уехать за пятьдесят километров от дома, где находилась школа средняя (об этом периоде впоследствии будет создан знаменитый рассказ «Уроки французского» - 1972). После школы поступил на историко-филологический факультет . В студенческие годы стал внештатным корреспондентом молодёжной газеты. Один из его очерков обратил на себя внимание редактора. Позже этот очерк под заголовком «Я забыл спросить у Лёшки» был опубликован в альманахе «Ангара» ().

Творчество

Первая книга рассказов Распутина «Человек с этого света» была издана в г. в Красноярске. В том же году выходит повесть «Деньги для Марии».

В полную силу талант писателя раскрылся в повести «Последний срок» (), заявив о зрелости и самобытности автора.

Затем последовали рассказ « » (1973), повести «Живи и помни» () и «Прощание с Матёрой» ().

Экранизации

  • - « »
  • - « »
  • - «Продаётся медвежья шкура»
  • - «Живи и помни», реж. .

Общественно-политическая деятельность

В 1989-90 - Народный депутат Верховного Совета СССР.

Летом 1989 года на первом съезде народных депутатов СССР Валентин Распутин впервые высказал предложение о выходе России из СССР .

Почётный гражданин Иркутска (1986)

Ссылки

Распутин, Валентин Григорьевич на сайте

  • А. И. Солженицын. Слово при вручении премии Солженицына Валентину Распутину 4 мая 2000 г.

Примечания

Другие книги схожей тематики:

    Фразеологический словарь русского языка - кто Становиться нелюдимым, замкнутым. Имеется в виду, что лицо (X) сторонится людей, избегает общения. реч. стандарт. ✦ Х ушёл в самого себя. Именная часть неизм. Только ед. ч. В роли сказ. Порядок слов компонентов фиксир. ⊙ Когда случается… … Фразеологический словарь русского языка

    Редупликация самовосприятия - (лат. reduplicatio – удвоение) – в психопатологии – удвоение психических актов, представляющих какое то явление внешнего мира, тот или иной аспект собственного Я или то, что воспринимается как целостная личность, существующая, помимо реальной, в… … Энциклопедический словарь по психологии и педагогике

    Валентин Григорьевич Распутин Валентин Распутин Дата рождения: 15 марта 1937 Место рождения: Усть Уда, Иркутская область Гражданство: СССР, Россия Род деятельности: прозаик, драматург … Википедия

    Автор Книга Описание Год Цена Тип книги
    Валентин Распутин В рассказах и повестях сборника автор поднимает острые нравственные проблемы, получившие особую злободневность в наше время - @Зауралье, @(формат: 84x108/32, 510 стр.) @Современная русская классика @ @ 1995
    500 бумажная книга
    Валентин Распутин В книгу известного советского писателя, Героя Социалистического Труда В. Г. Распутина вошли его рассказы для детей старшего школьного возраста - @Детская литература. Москва, @(формат: 70x108/32, 190 стр.) @ @ @ 1988
    290 бумажная книга
    Валентин Распутин В книгу известного советского писателя, Героя Социалистического Труда В. Г. Распутина вошли его рассказы для детей старшего школьного возраста. ISBN:5-08-001367-2 - @Детская литература. Москва, @(формат: 70x108/32мм, 190 стр.) @ @ @ 1988
    300 бумажная книга
    Уроки французского В своих произведениях замечательный русский писатель, классик отечественной литературы Валентин Григорьевич Распутин живым и ярким языком с непревзойдённой образностью рассказывает о жизни, чувствах… - @Стрекоза, @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @Школьная программа @ @ 2017
    313 бумажная книга
    Распутин Валентин Григорьевич Уроки французского В своих произведениях замечательный русский писатель, классик отечественной литературы Валентин Григорьевич Распутин живым и ярким языком с непревзойдённой образностью рассказывает о жизни, чувствах… - @Стрекоза, @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @ @ @ 2017
    219 бумажная книга
    Валентин Распутин Век живи - век люби В книгу Героя Социалистического Труда В. Распутина входят лучшие из публиковавшихся рассказов, а также новые рассказы, написанные в последнее время, и переиздание повести "Пожар", за которую писатель… - @Молодая гвардия, @ @ @ @ 1988
    340 бумажная книга
    Валентин Распутин Живи и помни "Печальная и яростная повесть, несколько "вкрадчивая" тихой своей тональностью, как и все другие повести Распутина, и оттого еще более потрясающая глубокой трагичностью", - писал В. Астафьев о… - @Азбука-Аттикус, Азбука, @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @Азбука-классика (pocket-book) @ @ 2015
    99 бумажная книга
    Валентин Распутин Деньги для Марии. Последний срок. Рассказы (сборник) «Последний срок». Одно из сильнейших произведений Валентина Распутина. Произведение, в котором он раскрывает многие тайны и загадки истинно народной, деревенскойрусской души, столь непонятной и… - @Издательство АСТ, @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @Русская классика (АСТ) @ электронная книга @ 2018
    164 электронная книга
    Распутин Валентин Григорьевич Живи и помни Повесть «Живи и помни» - трагичная, полная горькой правды история. Андрей Гуськов, тяжелораненый солдат с фронта, после госпиталя решает повидаться с родными, прежде чем снова отправиться на войну… - @АСТ, @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @Эксклюзив: Русская классика @ @ 2018
    198 бумажная книга
    Распутин В.Г. Живи и помни Повесть «Живи и помни» – трагичная, полная горькой правды история. Андрей Гуськов, тяжелораненый солдат с фронта, после госпиталя решает повидаться с родными, прежде чем снова отправиться на войну… - @Neoclassic (АСТ), @(формат: 75x100/32, 416 стр.) @Эксклюзив. Русская классика @ @ 2018
    133 бумажная книга
    Распутин В.Г. Живи и помни Повесть&171;Живи и помни&187;трагичная, полная горькой правды история. Андрей Гуськов, тяжелораненый солдат с фронта, после госпиталя решает повидаться с родными, прежде чем снова отправитьсяна… - @АСТ, @(формат: 76x100/32мм, 416 стр.) @Эксклюзив. Русская классика @ @ 2018

    аспект этого понятия - так называемый небесный путь - восхождение человека к божественной мудрости. Именно поиск пути к Богу через скорбь и страдания явился для писателя главным смыслом его жизни и творчества.

    1. Письмо И.С. Шмелева И.А. Ильину. 18 апр. 1933 г. // Ильин И.А. Собр. соч.: Переписка двух Иванов (1927-1934). М., 2000. Т. 1. С. 379. Далее цитируется это издание с указанием тома и страницы в тексте.

    И.В. Попова

    Popova, I.V. The author’s conception of being and its embodiment in the poetics of V. Rasputin’s short stories «Live and Love» (1981), «What Can I Tell the Crow» (1981), «Natasha» (1981), and «Vision» (1997). The article looks at the concept of being that reflects the originality of Rasputin’s attitude to the world. Metaphysical categories and existential approach to comprehending onthological problems take shape in the artistic world of the analysed works. According to Rasputin, intuitive knowledge, reflection, contemplation over nature are the ways to perceive reality which are, to the greatest extent, within the capacity of man.

    Рассказы «Век живи - век люби» (1981), «Что передать вороне?» (1981), «Наташа» (1981) вместе с рассказом «Не могу-у» (1982) впервые были опубликованы в журнале «Наш современник» (1982, № 7). Критика сразу заметила их появление в печати и в продолжение последующего десятилетия представляла рецензии и отклики на эти произведения, давала им разные, неоднозначные оценки (смотри, например . Наиболее полно был проанализирован рассказ «Не могу-у». Он существенно отличается от предыдущих трех рассказов своими проблематикой и поэтикой, является наиболее «прозрачным» из этих произведений: авторская художественная идея в нем не завуалирована, легко узнаваема. Некоторыми критиками «Не могу-у» был воспринят как более распутинское произведение, чем рассказы «Век живи - век люби», «Что передать вороне?», «Наташа». Глубокого анализа этих рассказов критика так и не дала. В 1992 году В. Курбатов констатировал факт: «Загадка трех рассказов все остается загадкой» .

    Рассказы, написанные В. Распутиным в 1981 году, рассматривались в ряду повестей писателя и в нескольких диссертациях на соискание ученой степени кандидата филологических наук . Однако им либо давалась краткая общая характеристика, либо проводился анализ, не дающий полного представ-

    ления об этих произведениях. Некоторые оценки исследователей А.В. Урманова и M.J1. Бедриковой кажутся весьма спорными.

    На наш взгляд, правомерно говорить о малой (по сравнению с творчеством писателя 1960-1970-х годов) и недостаточной степени изученности рассказов В. Распутина, созданных в 1981 году.

    Многие исследователи и критики называют «Век живи - век люби», «Что передать вороне?», «Наташа» и «Не могу-у» циклом рассказов. Н.А. Брябина, например, так аргументирует эту точку зрения: «Четыре рассказа, помещенные в журнале «Наш современник», конечно же, представляют собой цикл <...> Единство циклу рассказов Распутина придает цельность и непрерывность в развитии авторской концепции личности, особенности романтического видения мира» .

    Автор данной статьи не придерживается изложенной выше точки зрения. Рассказ «Не могу-у» не рассматривается в ряду остальных рассказов 1981 года не только потому, что был достаточно полно проанализирован критиками и литературоведами, но и потому, что, думается, правомернее изучать его в контексте распутинских произведений с преобладанием социально-нравственной проблематики («Слух» (1984), «Россия молодая» (1994), цикл рассказов о Сене Позднякове (1994-1997), «На Родине» (1999)). Такой

    аспект исследования позволит проследить генезис и эволюцию многих мотивов в распутинских произведениях.

    К анализу в данной работе привлекается рассказ «Видение» (1997). Несмотря на то, что был создан много позже, этот рассказ наиболее близок произведениям, написанным В. Распутиным в 1981 году, и несколько «выбивается» из контекста его рассказов 1990-х годов.

    Главное, что объединяет заявленные в названии статьи произведения и отличает их от остальных распутинских творений, - явное преобладание философской проблематики и метафизический план повествования, почти или полностью заслоняющий собою план социальный. До рассказов 1981 года в повестях В. Распутина «Последний срок» (1970), «Живи и помни» (1974), «Прощание с Матерой» (1976) социальная и философская проблематика «сосуществовали» в определенном равновесии, дополняя друг друга. При этом от «Последнего срока» к «Прощанию с Матерой» происходит постепенное усиление философского начала, в произведениях В. Распутина все чаще ставятся онтологические, экзистенциальные проблемы. В рассказах 1981 года эти проблемы выдвигаются на первый план, становятся неким «стержнем» произведений, что закономерно приводит к ослаблению фабульного повествования в них.

    Таким образом, появление рассказов «Век живи - век люби», «Что передать вороне?», «Наташа» было подготовлено предыдущим творчеством писателя, и нет никаких оснований считать эти произведения нераспутинскими, видеть в их появлении отклонение писателя от своей темы. Многие мотивы этих рассказов в дальнейшем будут развиты автором и в прозе 1990-х годов.

    Как представляется, в выбранных для рассмотрения рассказах В. Распутина наиболее ярко проявляется собственно авторское художественное мироощущение, в частности, авторская концепция бытия. Поэтому рассказы и рассматриваются в аспекте авторского начала. Под автором здесь имеется в виду «художник-творец, присутствующий в его творении как целом, имманентный произведению. Автор... определенным образом подает и освещает реальность (бытие и его явления), их осмысливает и оценивает, проявляя себя в качестве субъекта художественной деятельности» .

    Рассказ «Век живи - век люби» стоит несколько особняком от других рассказов («Что передать вороне?», «Наташа», «Видение»). С одной стороны, он тяготеет к традициям повестей «Последний срок», «Живи и помни», «Прощание с Матерой», сохраняя и характерную форму повествования, и сочетание социальной и философской проблематики. С другой стороны, уже в этом рассказе более заметно проступает авторское начало, происходит «обнажение» авторской позиции и выдвижение на первый план метафизических представлений автора, экзистенциальных элементов авторского художественного мироощущения.

    Повествование в рассказе традиционно ведется от третьего лица, повествователь не персонифицирован. Главным героем рассказа является пятнадцатилетний подросток Саня. Автор не случайно выбирает именно этот возраст, когда происходит становление личности, формируется мировоззрение подростка, вступающего во взрослую жизнь. В рассказе Саня осознает свою самостоятельность, делает открытия в окружающем мире и в самом себе. Автор передает его размышления и наблюдения, первые взрослые выводы и самостоятельные решения. Так, например, в первой главке (всего в рассказе их восемь) приводятся три Саниных вывода-«открытия»:

    1) самостоятельность - это «самому стоять на ногах в жизни, без подпорок и подсказок»,

    2) «человек в слабостях своих на всю жизнь остается ребенком», 3) каждый человек в собственной жизни обязательно выдвигается вперед.

    Размышления Сани и картины, возникающие перед его взором (например, картина, представившаяся подростку из окна вагона), отражают и впечатлительность, развитое воображение юной души, и философский подход взрослеющего Сани к осмыслению явлений действительности, и, наконец, обнаруживают созвучие с мыслями, раздумьями самого автора, так как для Распутина-художника характерны размышления о смысле и конечной цели жизни, внимание к теме смерти.

    Часть рассказа «Век живи - век люби», повествующая о событиях в тайге, наиболее

    наглядно демонстрирует изменение в художественном мире произведений В. Распутина начала 80-х годов. Здесь, в первую очередь, имеются в виду некоторые мотивы, получившие дальнейшую разработку в распутинских рассказах. Эти мотивы не новы, многие из них можно найти в повестях В. Распутина 1970-х годов, но в рассказах они становятся центральными, актуализируя один из аспектов мироощущения художника.

    На передний план, на наш взгляд, выдвигаются мотивы ощущения человеком многомерности бытия, скрытого смысла жизни, мотивы тоски, печали по миру Божьему, ограниченности человеческого знания и номинативного слова, единства в человеке сознательного и бессознательного начал, иррациональности глубин человеческого подсознания.

    Саня задается вопросами, направленными на постижение смысла существования человека и мира. Оказывается, не все доступно для человеческого знания, герой интуитивно постигает это. Все, что лежит за пределами обыденной действительности, неопределенно. И эта неопределенность неизбежна при подступах человека к трансцендентному.

    Ночью в тайге Саня остается «один и наедине» с исполинской тьмой словно в ожидании Откровения Божьего. Он не в состоянии осознать, способен только ощутить, как «что-то вошло в него и что-то из него вышло». Тьма дважды дохнула на Саню тоской и печалью. В последующих рассказах герои сами будут испытывать эти чувства.

    После особенной ночи наступает особенный день - «праздник неба», «щедрое пограничье между двумя пределами». Пейзаж символичен: небо воспринимается как таинственные и безграничные божественные пределы (другое измерение за границами мира людей), солнце - символ божественной силы, мощи, божественного присутствия, солнце питает человека жизненной энергией, дает ему силы и надежду. Такая символика традиционна для прозы В. Распутина.

    Противопоставление божественного и человеческого играет большую роль в структуре рассказа. Название «Век живи - век люби», с одной стороны, напоминает русскую поговорку, а с другой стороны, - первый христианский завет. Появляется скрытая бинарная оппозиция «божественное - человеческое», реализуемая на протяжении всего повествования с помощью художественного

    приема контраста. В подтверждение такой интерпретации можно привести слова самого

    В. Распутина: «Быть может, в рассказе это получилось не совсем четко, но мне-то хотелось показать приближение своего героя к вратам вседержащей тайны, духовное потрясение от мира Божьего и последовавшее затем сразу же потрясение от мира людского, теряющего Бога» .

    Возникает контраст «первобытного раздолья», «необъятного простора» и «тесного и серого мира» людей; красоты, величия, гармонии мира Божьего (в том числе и первозданной природы) и «падшего» мира человека с его греховностью, «грязью», подлостью. С одной стороны, человек - существо, созданное Богом по своему образу и подобию, совершенное в своих формах и способностях, а с другой, - словно от дьявола выродился (по словам Саниной бабушки).

    Художественный прием контраста, центральный в поэтике рассказа, реализуется не только в оппозиции божественного и человеческого. Саня самостоятельный противостоит себе прежнему, Митяй в обычной, повседневной обстановке противоположен Митяю, преображенному перед походом в тайгу и в тайге. Хозяйское, бережное поведение противопоставляется поведению новичков, «орды». Веселый, открытый Митяй противоположен по отношению к злому, затаенному дяде Володе. В третьей главке есть авторское отступление публицистического характера о Кругобайкальской железной дороге. Однако тон повествования сохраняется нейтральный, а художественный эффект данного отступления, думается, состоит в создании еще одного контраста: как было прежде - как стало теперь.

    Природа в этом и других рассматриваемых произведениях не изображается самодовлеющей. Во-первых, она выступает в роли внешнего коррелята внутреннего мира персонажей, их ощущений, переживаний, настроений. Во-вторых, по отношению к земному миру людей природа - это другое, «переходное» измерение, «ступенька» к скрытому за нею миру Божьему. Божественная благодать и гармония, безусловно, распространяются и на природу, однако, в распутинских произведениях они изображаются не имманентными природной стихии. Сам

    В. Распутин в очерке «Байкал» о природе сказал следующее: «Быть может, между человеком и Богом стоит природа, и пока не

    По авторскому замыслу в рассматриваемых художественных произведениях Божественное Откровение, интуитивное познание божественной истины необходимы современному человеку во имя его спасения, но пока человек, как правило, не знает, где и как искать путь к Богу. Финал рассказа «Век живи - век люби» указывает на то, что после поступка дяди Володи Саня почувствовал в себе то грязное, подлое, что является частью человеческой сущности. Подросток не подозревал в себе этого, душа Сани с человеческим злом соприкоснулась впервые, получив тяжелый для себя урок.

    Рассказы «Что передать вороне?», «Наташа», «Видение» по форме повествования представляют собой персонифицированное повествование от первого лица (1сЬ -ЕггаЫшщ - в терминологии М.М. Бахтина). Повествователь одновременно выступает и в роли действующего лица, и в роли рассказчика. При этом в образе героя-повествователя в этих произведениях можно проследить автобиографические черты самого В. Распутина (например, в рассказе «Что передать вороне?» профессия героя - писатель, у него есть дочь, дом на берегу Байкала). В связи с этим некоторые критики (И. Золотусский, В. Курбатов) настаивали на отождествлении образа героя с обликом реального автора рассказов . Более убедительной представляется точка зрения критика Н. Ивановой. Она, отмечая близость мировоззренческой позиции автора в художественном произведении с позицией своего героя, считает, что в рассказах В. Распутина происходит «обнажение» авторского мировидения, автор выступает как «герой, чье самосознание является организующим центром произведения» .

    Такая тенденция в рассказах, действительно, имеет место, герой максимально приближается к автору, наделяется родственным ему мироощущением, высказывает мысли, соответствующие авторскому видению, но все же, на наш взгляд, «слияния», отождествления автора с героем не происходит. Мироощущение автора объемлет мироощущение героя, включает его в себя. Здесь можно опереться на мнение М.М. Бахтина, считающего, что сознание героя в произве-

    дении всегда охвачено завершающим сознанием автора.

    В рассказе «Что передать вороне?» герой, повествуя об одном случае из своей жизни, рефлектирует, анализирует свои поступки и поведение. Наличие временной дистанции между моментом рассказа и моментом события способствует такому анализу. Герой, подчинившийся «взрослым» правилам и огорчивший тем самым свою дочь, испытывает чувство вины, мучительно осознает тягостность, подчас бессмысленность собственной подчиненности «взрослым» законам и правилам, заглушающим интуитивное чутье, голос души.

    Описание ощущений, испытанных в момент события, дополняется размышлениями героя в момент рассказа о происходившем. При этом подобные размышления обоб-щающе-философского характера соответствуют профессии героя - писателя. Обобщая, он говорит словно от имени всех людей, но в этом «хоре» можно легко уловить и голос самого автора.

    В произведении ощутима лирикоисповедальная интонация, герой пересматривает свои жизненные и нравственные установки, стремится «обнажить» и понять себя, испытывает чувства вины и раскаяния.

    Социальный план в повествовании постепенно сменяется планом метафизическим, где человек остается наедине с мирозданием, где важна не социальная детерменирован-ность героя, а его включенность в общечеловеческий и онтологический контекст. Герой являет собой пример современного человека, утратившего душевную целостность, находящегося в состоянии духовного кризиса. Отсюда его раздвоенность, «небыванье в себе», «беспризорность», «неурядицы с собой», «обездоленность» и «неприкаянность». В душе творческой личности эти ощущения обретают наиболее определенные и резкие очертания.

    В контексте рассказа прослеживается мотив разъединенности мира Божьего и человеческого. Герой может стать лишь свидетелем чего-то совершающегося «в большом, широко и высоко от меня отстоящем мире», ощутить вышнее присутствие. При этом соединенность земной (водной) и небесной стихий этому не противоречит, «небо и земля, небо и вода» находятся «в вечном продолжении и подчинении друг другу». Природа

    является иным измерением по отношению к миру людей, живущему по другим законам. Согласие и гармония, не свойственные миру людскому, приходят к людям только «откуда-то оттуда, где только они и есть».

    Герою хочется разгадать тайну бытия, но он понимает, что это невозможно: «Мы можем, из последних сил подступив, лишь замереть в бессилии перед неизъяснимостью наших понятий и недоступностью соседних пределов, но переступить их и подать оттуда пусть слабый совсем и случайный голос нам не позволится. Знай сверчок свой шесток» . Формально эти размышления принадлежат герою, но здесь снова звучит и авторский голос.

    Освобождение от душевной тяжести и смуты оказывается возможным благодаря таинственному движению в другом мире, свидетелем которого становится герой. Соединившись с «единым для всего чувствилищем», он вплотную приближается к трансцендентному, не доступному человеку при жизни. Возникает символическая картина «сбора урожая», подтверждающая, что запредельное человеку открывается только после смерти. Герой слышит голоса, проносящиеся по «незримой дороге», ведущей в мир иной. Это обессловленные голоса его умерших друзей, помогших очиститься герою от душевной смуты. Ему самому не терпится помчаться «по этой очистительной дороге», как только будет к этому готов, как только дорога откроется ему в яви.

    В этом контексте раскрывается и роль вороны не только как посредницы между отцом и ребенком, но и как посредницы «между этим миром и не этим», ведающей тайны обоих миров.

    Соединившись с самим собой, герой «вспомнил о доме», который пока находится в мире людском. Как духовное прозрение звучит его молитва: «Господи, поверь в нас: мы одиноки» . Эта фраза в свое время смутила критика В. Курбатова: «...да как же одиноки-то, если вот только (только что!) он знал сорастворенность и «покой вышнего присутствия»? Откуда же вдруг, без перехода, это неблагодарное одиночество, это мгновенное забвение едва совершившегося причащения Единому?» . Критик оценивает эту ситуацию с христианских позиций. Однако в данном случае нужен не христианский, а экзистенциальный подход, так как в исследуемых рассказах ярко прояв-

    ляются именно экзистенциальные элементы художественного мироощущения В. Распутина. В соответствии с авторским видением мир Божий трансцендентен миру человеческому, герой рассказа приближается к тому, что совершается в иных пределах, став только свидетелем этого. В мире людском человек испытывает тоску, печаль и тревогу, которые связаны с интуитивным ощущением человеком трагизма своего существования за пределами мира Божьего. Философ B.C. Соловьев писал: «...выше человека и внешней природы другой, безусловный, божественный мир, бесконечно более действительный, богатый и живой, нежели этот мир призрачных поверхностных явлений, ...сам человек по своему вечному началу принадлежит к тому высшему миру, и смутное воспоминание о нем так или иначе сохраняется у всякого, кто еще не совсем утратил человеческое достоинство» .

    Распутинские герои ощущают общечеловеческую тоску по своей изначальной, но потерянной родине. В рассказах появляется мотив возможной окончательной отвергну-тости человека Богом, например, в размышлениях отца Сани из рассказа «Век живи -век люби». Современный человек, по Распутину, в обыденной жизни все больше отдаляется от мира Божьего, приближение же к его пределам возможно лишь путем Божественного Откровения, интуитивного знания, чувствования и созерцания природы.

    Земному миру людей в противоположность миру божественному свойственна дисгармония. Метафорой разорванных связей в мире людском в конце рассказа «Что передать вороне?» становятся не удававшиеся герою попытки дозвониться до дома - «долго не удавалось соединиться».

    Рассказ «Наташа» из общего числа произведений, написанных В. Распутиным в 1981 году, получил больше всего негативных оценок: его интерпретировали как откровенную фантастику, как самый «книжный, придуманный» из рассказов. Между тем в нем развиваются те же мотивы, что и в предыдущих произведениях. На наш взгляд, рассказ насыщен авторской символикой и требует рассмотрения именно с этой, символической стороны.

    Поэтика рассказа «Наташа» близка поэтике рассказа «Что передать вороне?». В произведении ведется ретроспективное повествование о недавних событиях с включени-

    ем воспоминания героя. Его рассказ о произошедшем, как и в «Что передать вороне?», сопровождается попутными комментариями, анализом событий, поведения. При этом эмоциональная сторона в повествовании рассказчика преобладает, так как он сосредоточен на описании своих впечатлений и ощущений.

    Как и в «Что передать вороне?», главный герой максимально приближен к автору, к его позиции в произведении. Создается впечатление слияния голосов героя и автора в обобщающих отступлениях, в которых герой говорит словно от имени всех людей - «мы, люди мира сего...».

    Образ Наташи, думается, можно интерпретировать как образ ангела-хранителя рассказчика, хотя в рассказе на это даются лишь косвенные указания и намеки. В присутствии Наташи «словно сама душа затеплялась в тебе счастливым ответным смущением»; «молчаливая, стеснительная и безответная Наташа <...> стала и для больных, и для врачей больше, чем простая медсестра, исправно и с душой исполняющая свои обязанности» . Все воспринимают Наташу как «немножко не от мира сего»; в окно она смотрит поверх улицы и домов и видит там что-то свое; дежурит часто и «по какому-то своему, ломаному графику»; именно она сопровождает героя в операционную, при этом «крупно, словно крестясь» моргает, благословляя своего подопечного; с началом его выздоровления исчезает из больницы и из города. При воспоминании о полете с Наташей герой обращает внимание на ее босые ноги, скорее всего, это символ святости, пер-возданности, принадлежности не земному (людскому), а Божьему миру.

    Полет над Байкалом герой воспринимает как соединение сна с реальностью, позволяющее проникать в подсознательные процессы, тайные сферы человеческого бытия. «Линейная», «повседневная» память не давала герою вспомнить Наташу.

    Во второй главке, которая полностью посвящена рассказу героя о вспомнившемся полете, появляется символический распутинский пейзаж. Изображается картина величественных природных стихий, их соединенности: солнце (божественный огонь, свет), «небо чистое и глубокое», сияющая вода Ангары и Байкала с его «дальней вознесенностью в небо».

    Полет над истоком реки символизирует обновление, начало какого-то нового этапа в жизни героя. Думается, этому соответствует и вечернее время (и в больнице герой увидел Наташу впервые именно вечером), так как по церковному исчислению оно совпадает с началом новых суток.

    Герой интуитивно чувствует присутствие Бога - «неведомой повелительной силы». Божественная благодать, согласие «могучей торжественной музыки заката» вызывают у него восторг, желание «чего-то большего, окончательного».

    Герой этого рассказа тоже осознает невозможность узнать «все объединяющую и все разрешающую тайну» жизни. «Пограничная» высота полета символизирует границу пределов, доступных человеку. Тропинки в небе, видимые героем, - путь в мир иной. И то, что герой способен воспринимать их зрительно, также свидетельствует о его приближении к пределам мира земного, к «пограничью» жизни и смерти, за которым скрывается вечность.

    Наташа заботится о своем подопечном, не позволяя ему совершить запретное. Летают они только при солнце, дающем жизненную силу и энергию. Возвращаться после полета на землю неприятно: в сумерках теряется гармония звуков («звуки... сливаются в одно глухое гудение»), первые шаги герою даются тяжело, черты лица Наташи без солнца «резко обострились и напряглись, а фигура выглядит угловатой и неловкой» [ 17, с. 301].

    И снова устами героя выражается один из центральных в рассматриваемых произведениях авторский мотив: мотив общечеловеческой тоски по миру Божьему и печали, тревоги о грешной земле - пристанище людей. «Я смотрю ей вслед и такую чувствую в себе и в ней тревогу, загадочным выбором соединившую нас, но относящуюся ко всему, ко всему вокруг, такую я чувствую тоску и печаль, словно только теперь, полетав и посмотрев с высоты на землю, я узнал наконец истинную меру и тревоги, и печали, и тоски» .

    Рассказ «Видение» был написан много позже рассказов «Что передать вороне?», «Наташа», но он наиболее близок именно этим произведениям. По форме повествования это тоже персонифицированное повествование от 1-го лица. Герой-повествователь

    также вобрал в себя автобиографические черты писателя и наделен мироощущением, родственным художественному мироощущению автора. Герой, размышляющий о метафизических категориях, снова пытается заглянуть за пределы человеческого знания.

    В рассказе высвечиваются некоторые подробности творческого процесса, но на первом плане - традиционная для В. Распутина тема смерти. Герой рефлектирует на исходе жизненного пути. Чувствуя постепенное приближение своего последнего часа, он пытается предугадать сроки ухода из жизни, уловить ощущения, которые испытывает человек при переходе в иное состояние. Происходит как бы приготовление к процессу умирания.

    Мир иной в преддверии перехода по ту сторону жизни начинает восприниматься героем как «отчие пределы». Звон кажется призывом в тот мир.

    Мотив одиночества здесь реализуется не в качестве свидетельства об отверженности человека Богом, а передает естественное состояние человека перед смертью. Испытываемые героем чувства тоски и печали, сопутствующие земному существованию человека, подтверждают пока еще крепкую соединенность рассказчика с этим миром и в то же время снова проводят авторскую мысль об осознании человеком трагизма своего существования.

    Осенний пейзаж соответствует приготовлениям героя к смерти. В природе тоже все замирает с приходом зимы, она освобождается от жизненного груза. Солнце, источник жизненной энергии, «тихое и слабое». Осень «смирившаяся, уже и полуобмершая». Для земли готовится «снежный саван». В эту «особую, неразгаданную пору» временное умирает, но рождается «что-то вечное, властное, судное».

    Описание комнаты напоминает описание домовины - «продолговатая, суженная обитель для одного». За окном этой комнаты символическая картина. «Сказочный» русский пейзаж ведет к мысли о том, что смерть героя должна наступить на родине. Скорбно белеющие камни и сосенки, прервавшие спуск с горы, символизируют окончание жизни. Скромная речушка ассоциируется с мифологической Летой. Образ дороги, как и в предыдущих рассказах, воспринимается как образ пути в мир иной. «Один ее конец, ...простохожий и разлохмаченный» человек

    преодолевает сам, в запределье его ожидает нечто иное, дорога «удивительно преображенная, гладкая и прямая». Место соединения двух частей дороги, которое человеку нельзя увидеть заранее, символизирует по-граничье двух миров: земного, человеческого и вечного, запредельного.

    Герою все труднее становится понимать, в какой стороне находится его дом, тяга к вечным «отчим пределам» становится все сильнее. На исходе жизненного пути он прозревает, что «и люди, и деревья, и птицы» связаны в единую цепь жизни и в единый ее смысл. Этот мотив реализовался ранее в прозе В. Распутина, например, в повести «Последний срок». Старухе Анне тоже многое открывается на исходе жизненного пути, в том числе и взаимосвязь всего живого на земле.

    На основе анализа рассмотренных рассказов можно сделать некоторые выводы об авторской концепции бытия в этих произведениях.

    1) мироздание имеет, по меньшей мере, три измерения (мир Божий, «переходный» мир природы, мир людей), и человеку при жизни не дано проникнуть за пределы своего земного измерения;

    2) мир Божий гармоничен, человеческий - дисгармоничен;

    3) человек по своей природе принадлежит миру Божьему, отсюда испытываемые и не осознаваемые им чувства печали и тоски о потерянной родине;

    4) все живые существа связаны в единую цепь жизни;

    5) сознательное и бессознательное начала в человеке образуют единство, глубины человеческого подсознания иррациональны;

    6) человеческий разум и знания ограничены так же, как и номинативное слово, поэтому в обозначении трансцендентного появляется неопределенность;

    7) методы познания человеком действительности внерациональны.

    Познание окружающего мира и осознание человеком своего места в действительно-

    сти, по Распутину, возможно, во-первых, через интуитивное знание, достигаемое посредством самоуглубления, рефлексии, во-вторых, через созерцание природы и, в-третьих, через Божественное Откровение. Первые два способа познания действительности чаще всего используются в произведениях писателя. О созерцании философ

    Н. Бердяев писал: «Созерцание не есть совершенная пассивность духа, как часто думают. В созерцании есть также момент духовной активности и творчества. Эстетическое созерцание красоты природы предполагает активный прорыв к иному миру. Красота есть уже иной мир за этим миром. Созерцание иного...мира, предполагает преодоление этого мира, отделяющего нас от Бога и духовного мира» . В рассказах В. Распутина сцены созерцания природы, как уже говорилось, выполняют не только эстетическую, но и гносеологическую функцию. В моменты созерцания происходит приближение человека к сокровенному смыслу бытия, самопознание, духовное просветление.

    Безусловно, рассказы «Век живи - век люби», «Что передать вороне?», «Наташа» обозначили собою новый этап в творчестве

    В. Распутина, и это уже было отмечено критиками и литературоведами. После «Прощания с Матерой» автор, очевидно, почувствовал исчерпанность «деревенской» темы на данном этапе своего творчества (почти через десятилетие «Пожар» явился лишь неизбежным эпилогом «Прощания с Матерой»). Вместе с художественным исследованием старой деревни, ее национально-патриархального уклада и нравственного потенциала из прозы писателя в то время ушло изображение народных характеров. Должен был появиться новый герой. Возможно, у художника возникла насущная потребность разобраться в состоянии современного человека, в его самочувствии, в основах самого человеческого существования. Философская, экзистенциальная и онтологическая, проблематика выдвигается для В. Распутина на первый план. Итогом философских размышлений автора и их художественным решением становится появление «авторской» прозы (термин Н. Ивановой), где герой максимально приближен к автору, наделен родственным ему мироощущением. Авторское начало очень заметно проявляется в этих произведениях.

    годов («Россия молодая» (1994), «Видение» (1997), «На Родине» (1999)). Однако четыре рассказа, заявленные в названии статьи, выделены из остального творчества писателя 1980-1990-х годов и объединены между собой не по принципу принадлежности к «авторской» прозе. В этом случае рассказ «Век живи - век люби» нами бы не рассматривался, а к анализу были бы привлечены рассказы «Россия молодая», «На Родине» и другие.

    В рассмотренных здесь произведениях внимание автора сосредоточено на метафизических категориях. Онтологическая проблематика и экзистенциальный подход к ее осмыслению становятся определяющим в художественном мире этих произведений. Они отражают и авторскую концепцию бытия, которая стала предметом исследования в данной работе.

    2. Енишерлов В. Душа человеческая // Огонек. 1982. №20. С. 20-22.

    3. Семенова С. Преобразить себя и жизнь // Наш современник. 1987. №3. С. 172-180.

    4. Шкловский Е. В цепи бытия // Детская литература. 1988. № 8. С. 25-29.

    5. Митин Г. Слово, необходимое России // Литература в школе. 1990. № 5. С. 59-71.

    6. Курбатов В. Предчувствие // Наш современник. 1992. № 1. С. 191.

    7. Сигов В.К. Проза В.Г. Распутина (Проблематика и поэтика): Дис. ... канд. филол. наук. Калинин, 1984.

    8. Урманов А.В. Поэтика прозы Валентина Распутина (Психологический анализ. Традиции и новаторство): Дис. ... канд. филол. наук. М., 1986.

    9. Алейников О.Ю. Публицистическое начало в прозе В. Распутина (Авторская позиция - характеры - стиль): Дис. ... канд. филол. наук. М., 1991.

    10. Бедрикова М.Л. Особенности психологизма русской прозы второй половины 1980-х годов (Творчество В. Астафьева и В. Распутина): Дис. ... канд. филол. наук. М., 1995.

    11. Брябина И.А. Поэтика рассказов В. Распутина начала 80-х годов // Поэтика реализма и социалистического реализма. Фрунзе, 1984. С. 68-69.

    12. Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2000.

    13. Распутин В.Г. В руках у учителя литературы самое богатое наследие // Литература в школе. 1997. №2. С. 60-61.

    14. Распутин В.Г. Байкал // Распутин В.Г. Сибирь, Сибирь... М., 1991. С. 94.

    15. Золотусский И. Тяга ввысь // Литературное обозрение. 1983. № 11. С. 51.

    16. Иванова Н.Б. Точка зрения: О прозе последних лет. М., 1988. С. 8.

    17. Распутин В.Г. Избранные произведения: В 2 т. М.; Братск, 1997. Т. 2. С. 290-291.

    18. Соловьев B.C. Три силы // Соловьев B.C. Смысл любви: Избр. произведения. М., 1991.

    19. Бердяев И.А. Самопознание (опыт философской автобиографии). М., 1990. С. 209.

    ПРАВОСЛАВНЫЕ МОТИВЫ В ЛИТЕРАТУРНОЙ СКАЗКЕ ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА

    С.Н. Еремеев

    Yeremeyev, S.N. Orthodox motifs in early-19th century literary fairytales. The article asserts that the ethical culture of literary fairytales is determined not only by the folklore tradition but also by Orthodoxy.

    Нравственную культуру литературных сказок наряду с фольклорной традицией определяет и православие. Сказка для большинства писателей первой половины XIX столетия -способ и результат мудрого проникновения в самые глубины народной жизни и народного сознания, основанного на вере.

    Основную роль в развитии литературной сказки обозначенного периода сыграл опыт А.С. Пушкина. Уже в «Сказке о царе Салта-не...» (1831) звучат призывы к христианским чувствам - терпению, добру, покаянию, всепрощению. Пушкинская сказка несет христианскую этику и идеи: расправа над носителями зла, отрицательными героями не принимается автором, поскольку она компрометирует саму идею добра.

    «Сказку о рыбаке и рыбке» (1833), в противоположность «Сказке о царе Салта-не...», можно назвать сказкой о семейном несчастье.

    Начало сказки знакомит читателей со стариком и старухою, прожившими «у синего моря» «тридцать лет и три года». Случайно или намеренно, но Пушкин называет цифру «тридцать три», часто употребляющуюся в народных сказках и былинах, а также заставляет задуматься о земной жизни Иисуса Христа и тех искушениях и испытаниях, что ему предстояли в дальнейшей земной жизни.

    Традиционная для волшебной сказки ситуация «недостачи» -

    заканчивается тем, что старик обретает улов -волшебную, говорящую человеческим языком золотую рыбку-дарителя. В благодарность за освобождение рыбка предлагает старику откуп - все, что только он ни пожелает. Дальнейшее развитие сюжета могло быть таким: старик за доброту и бескорыстие получил бы от рыбки награду, но в пушкинской сказке есть старуха, ее желания и будут дальнейшим «двигателем» сюжета.

    Она искушает не посмевшего взять с рыбки выкуп старика: «Хоть бы взял ты с нее корыто...».

    «Тебя искушают - а ты не искушайся», -гласит православная традиция. Каждому искушению-испытанию в сказке предшествует предостережение, но старик не внемлет им: «море слегка разыгралось», «помутилося синее море», «не спокойно синее море», «почернело синее море», «на море черная буря». Он выполняет волю старухи - и рыбка четыре раза отплачивает добром старику, неизменно повторяя «Ступай себе с Богом».

    Но в старухе, неизменно получающей все, что она желает, просыпается гордыня. Желание власти и богатства - любоначалие и любостяжание совершенно отравили ее -«белены объелась».

    Если раньше старик был для нее «дурачиной», «простофилей», теперь она обращается с ним как со слугой, рабом - существом бесправным и бессловесным:

    На него прикрикнула старуха,

    На конюшне служить его послала...

    Раз он в море закинул невод, -Пришел невод с одною тиной.

    Он в другой раз закинул невод, -Пришел невод с травою морскою... [ 1 ] -

    Осердилась пуще старуха,

    Распутин Валентин

    Что передать вороне

    Валентин Григорьевич Распутин

    ЧТО ПЕРЕДАТЬ ВОРОНЕ?

    Уезжая ранним утром, я дал себе слово, что вечером обязательно вернусь. Работа у меня наконец пошла, и я боялся сбоя, боялся, что даже за два-три дня посторонней жизни растеряю все, что с таким трудом собирал, настраивая себя на работу,- собирал в чтении, раздумьях, в долгих и мучительных попытках отыскать нужный голос, который не спотыкался бы на каждой фразе, а, словно намагниченная особым манером струна, сам притягивал к себе необходимые для полного и точного звучания слова. "Полным и точным звучанием" я похвалиться не мог, но кое-что получа-лось, я чувствовал это и потому без обычной в таких случаях охоты отрывался на сей раз от стола, когда потребовалось ехать в город.

    Поездка в город - это три часа от порога до порога туда и столько же обратно. Чтобы, не дай бог, не передумать и не задержаться, я сразу проехал в городе на автовокзал и взял на последний автобус билет. Впереди у меня оставался почти полный день, за который можно успеть и с делами, и побыть, сколько удастся, дома.

    И все шло хорошо, все подвигалось по задуманному до того момента, когда я, покончив с суетой, но не сбавляя еще взятого темпа, забежал на исходе дня в детский сад за дочерью. Дочь мне очень обрадовалась. Она спускалась по лестнице и, увидев меня, вся встрепенулась, обмерла, вцепившись ручонкой в поручень, но то была моя дочь: она не рванулась ко мне, не заторопилась, а, быстро овладев собой, с нарочитой сдержанностью и неторопливостью подошла и нехотя дала себя обнять. В ней выказывался характер, но я-то видел сквозь этот врожденный, но не затвердев-ший еще характер, каких усилий стоит ей сдерживаться и не кинуться мне на шею.

    Приехал? - по-взрослому спросила она и, часто взглядывая на меня, стала торопливо одеваться.

    До дому было слишком близко, чтобы прогуляться, и мы мимо дома прошли на набережную. Погода для конца сентября стояла совсем летняя, теплая, и стояла она такой без всякого видимого изменения уже давно, всходя с каждым новым днем с постоянством неурочной, словно бы дарованной благодати. В ту пору и в улицах было хорошо, а здесь, на набережной возле реки, тем более: тревожная и умиротворяющая власть вечного движения воды, неспешный и неслышный шаг трезвого, приветливого народа, тихие голоса, низкая при боковом солнце, но полная и теплая, так располагающая к согласию, осиянность вечереющего дня. Это был тот час, случающийся совсем не часто, когда чудилось, что при всем многолюдье гуляющего народа каждого ведут и за каждого молвят, собравшись на назначенную встречу, их не любящие одиночества души.

    Мы гуляли, наверное, с час, и дочь против обыкновения почти не вынимала своей ручонки из моей руки, выдергивая ее лишь для того, чтобы показать что-то или изобразить, когда без рук не обойтись, и тут же всовывала обратно. Я не мог не оценить этого: значит, и верно соскучилась. С нынешней весны, когда ей исполнилось пять, она как-то сразу сильно изменилась - по нашему понятию, не к лучшему, потому что в ней проявилось незаметное так до той поры упрямство. Сочтя себя, видимо, достаточно взрослой и самостоятельной, дочь не хотела, чтобы ее, как всех детей, водили за руку. С ней случалось вести борьбу даже посреди бушующего от машин перекрестка. Дочь боялась машин, но, отдергивая плечико, за которое мы в отчаянии хватали ее, все-таки норовила идти своим собственным ходом. Мы с женой спорили, сваливая друг на друга, от кого из нас могло передаться девочке столь дикое, как нам представлялось, упрямство, забывая, что каждого из нас в отдельности для этого было бы, разумеется, мало.

    И вот теперь вдруг такие терпение, послушание, нежность... Дочь расщебеталась, разговори-лась, рассказывая о садике и расспрашивая меня о нашей вороне. У нас на Байкале была своя ворона. У нас там был свой домик, своя гора, едва ли не отвесно подымающаяся сразу от домика каменной скалой; из скалы бил свой ключик, который журчащим ручейком пробегал только по нашему двору и возле калитки опять уходил под деревянные мостки, под землю и больше уже нигде и ни для кого не показывался. Во дворе у нас стояли свои лиственницы, тополя и березы и свой большой черемуховый куст. На этот куст слетались со всей округи воробьи и синицы, вспархивали с него под нашу водичку, под ключик (трясогузки длинным поклоном вспархивали с забора), который они облюбовали словно бы потому, что он был им под стать, по размеру, по росту и вкусу, и в жаркие дни они плескались в нем без боязни, помня, что после купания под могучей лиственницей, растущей посреди двора, можно покормиться хлебными крошками. Птиц собиралось помногу, с ними смирился даже наш котенок Тишка, которого я подобрал на рельсах, но мы не могли сказать, что это наши птички. Они прилетали и, поев и попив, опять куда-то улетали. Ворона же была точно наша. Дочь в первый же день, как приехала в начале лета, рассмотрела высоко на лиственнице лохматую шапку ее гнезда. Я до того месяц жил и не замечал. Летает и летает ворона, каркает, как ей положено,- что с того? Мне и в голову не приходило, что это наша ворона, потому что тут, среди нас, ее гнездо и в нем она выводила своих воронят.

    Валентин Григорьевич Распутин

    ЧТО ПЕРЕДАТЬ ВОРОНЕ?

    Уезжая ранним утром, я дал себе слово, что вечером обязательно вернусь. Работа у меня наконец пошла, и я боялся сбоя, боялся, что даже за два-три дня посторонней жизни растеряю все, что с таким трудом собирал, настраивая себя на работу,- собирал в чтении, раздумьях, в долгих и мучительных попытках отыскать нужный голос, который не спотыкался бы на каждой фразе, а, словно намагниченная особым манером струна, сам притягивал к себе необходимые для полного и точного звучания слова. "Полным и точным звучанием" я похвалиться не мог, но кое-что получа-лось, я чувствовал это и потому без обычной в таких случаях охоты отрывался на сей раз от стола, когда потребовалось ехать в город.

    Поездка в город - это три часа от порога до порога туда и столько же обратно. Чтобы, не дай бог, не передумать и не задержаться, я сразу проехал в городе на автовокзал и взял на последний автобус билет. Впереди у меня оставался почти полный день, за который можно успеть и с делами, и побыть, сколько удастся, дома.

    И все шло хорошо, все подвигалось по задуманному до того момента, когда я, покончив с суетой, но не сбавляя еще взятого темпа, забежал на исходе дня в детский сад за дочерью. Дочь мне очень обрадовалась. Она спускалась по лестнице и, увидев меня, вся встрепенулась, обмерла, вцепившись ручонкой в поручень, но то была моя дочь: она не рванулась ко мне, не заторопилась, а, быстро овладев собой, с нарочитой сдержанностью и неторопливостью подошла и нехотя дала себя обнять. В ней выказывался характер, но я-то видел сквозь этот врожденный, но не затвердев-ший еще характер, каких усилий стоит ей сдерживаться и не кинуться мне на шею.

    Приехал? - по-взрослому спросила она и, часто взглядывая на меня, стала торопливо одеваться.

    До дому было слишком близко, чтобы прогуляться, и мы мимо дома прошли на набережную. Погода для конца сентября стояла совсем летняя, теплая, и стояла она такой без всякого видимого изменения уже давно, всходя с каждым новым днем с постоянством неурочной, словно бы дарованной благодати. В ту пору и в улицах было хорошо, а здесь, на набережной возле реки, тем более: тревожная и умиротворяющая власть вечного движения воды, неспешный и неслышный шаг трезвого, приветливого народа, тихие голоса, низкая при боковом солнце, но полная и теплая, так располагающая к согласию, осиянность вечереющего дня. Это был тот час, случающийся совсем не часто, когда чудилось, что при всем многолюдье гуляющего народа каждого ведут и за каждого молвят, собравшись на назначенную встречу, их не любящие одиночества души.

    Мы гуляли, наверное, с час, и дочь против обыкновения почти не вынимала своей ручонки из моей руки, выдергивая ее лишь для того, чтобы показать что-то или изобразить, когда без рук не обойтись, и тут же всовывала обратно. Я не мог не оценить этого: значит, и верно соскучилась. С нынешней весны, когда ей исполнилось пять, она как-то сразу сильно изменилась - по нашему понятию, не к лучшему, потому что в ней проявилось незаметное так до той поры упрямство. Сочтя себя, видимо, достаточно взрослой и самостоятельной, дочь не хотела, чтобы ее, как всех детей, водили за руку. С ней случалось вести борьбу даже посреди бушующего от машин перекрестка. Дочь боялась машин, но, отдергивая плечико, за которое мы в отчаянии хватали ее, все-таки норовила идти своим собственным ходом. Мы с женой спорили, сваливая друг на друга, от кого из нас могло передаться девочке столь дикое, как нам представлялось, упрямство, забывая, что каждого из нас в отдельности для этого было бы, разумеется, мало.

    И вот теперь вдруг такие терпение, послушание, нежность... Дочь расщебеталась, разговори-лась, рассказывая о садике и расспрашивая меня о нашей вороне. У нас на Байкале была своя ворона. У нас там был свой домик, своя гора, едва ли не отвесно подымающаяся сразу от домика каменной скалой; из скалы бил свой ключик, который журчащим ручейком пробегал только по нашему двору и возле калитки опять уходил под деревянные мостки, под землю и больше уже нигде и ни для кого не показывался. Во дворе у нас стояли свои лиственницы, тополя и березы и свой большой черемуховый куст. На этот куст слетались со всей округи воробьи и синицы, вспархивали с него под нашу водичку, под ключик (трясогузки длинным поклоном вспархивали с забора), который они облюбовали словно бы потому, что он был им под стать, по размеру, по росту и вкусу, и в жаркие дни они плескались в нем без боязни, помня, что после купания под могучей лиственницей, растущей посреди двора, можно покормиться хлебными крошками. Птиц собиралось помногу, с ними смирился даже наш котенок Тишка, которого я подобрал на рельсах, но мы не могли сказать, что это наши птички. Они прилетали и, поев и попив, опять куда-то улетали. Ворона же была точно наша. Дочь в первый же день, как приехала в начале лета, рассмотрела высоко на лиственнице лохматую шапку ее гнезда. Я до того месяц жил и не замечал. Летает и летает ворона, каркает, как ей положено,- что с того? Мне и в голову не приходило, что это наша ворона, потому что тут, среди нас, ее гнездо и в нем она выводила своих воронят.

    Конечно, наша ворона должна была стать особенной, не такой, как все прочие вороны, и она ею стала. Очень скоро мы с нею научились понимать друг друга, и она пересказывала мне все, что видела и слышала, облетая дальние и ближние края, а я затем подробно передавал её рассказы дочери. Дочь верила. Может быть, она и не верила; как и многие другие, я склонен думать, что это не мы играем с детьми, забавляя их чем только можно, а они, как существа более чистые и разумные, играют с нами, чтобы приглушить в нас боль нашего жития. Может быть, она и не верила, но с таким вниманием слушала, с таким нетерпением ждала продолжения, когда я прерывался, и так при этом горели ее глазенки, выдавая полную незамутненность души, что и мне эти рассказы стали в удовольствие, я стал замечать в себе волнение, которое передавалось от дочери и удивительным образом уравнивало нас, точно сближая на одинаковом друг от друга возрастном расстоянии. Я выдумывал, зная, что выдумываю, дочь верила, не обращая внимания на то, что я выдумываю, но в этой, казалось бы, игре существовало редкое меж нами согласие и понимание, не найденные благодаря правилам игры здесь, а словно бы доставленные откуда-то оттуда, где только они и есть. Доставленные, быть может, той же вороной. Не знаю, не смогу объяснить почему, но с давних пор живет во мне уверенность, что, если и существует связь между этим миром и не-этим, так в тот и другой залетает только она, ворона, и я издавна с тайным любопытст-вом и страхом посматриваю на нее, тщась и боясь додумать, почему это может быть только она.

    Наша ворона была, однако, вполне обыкновенная, земная, без всяких таких сношений с запредельем, добрая и разговорчивая, с задатками того, что мы называем ясновидением.

    С утра я забегал домой, кое-что знал о последних делах дочери, если их можно назвать делами, и теперь пересказал их ей якобы со слов вороны.

    Позавчера она опять прилетала в город и видела, что вы с Мариной поссорились. Она, конечно, очень удивилась. Так всегда дружили, водой не разольешь, а тут вдруг из-за пустяка повели себя как последние дикари...

    Да-а, а если она мне показала язык! - тотчас вскинулась дочь.Думаешь, приятно, да, когда тебе показывают язык? Приятно, да?

    Безобразие. Конечно, неприятно. Только зачем ты ей потом показала язык? Ей тоже неприятно.

    А что, ворона видела, да, что я показывала?

    Видела. Она все видит.

    А вот и неправда. Никто не мог видеть. Ворона тоже не могла.

    Может быть, и не видела, да догадалась. Она тебя изучила как облупленную, ей нетрудно догадаться.

    На "облупленную" дочь обиделась, но, не зная, на кого отнести обиду, на меня или на ворону, примолкла, обескураженная еще и тем, что каким-то образом стало известно слишком уж тайное. Чуть погодя она призналась, что показала Марине язык уже в дверь, когда Марина ушла. Дочь покуда ничего не умела скрывать, вернее, не скрывала, подобно нам, всякую ерунду, которой можно не загружать себя и тем облегчить себе жизнь, но свое, как говорится, она носила с собой.